- Он не украдет, я знаю!
Теперь, решив украсть, я вспомнил эти слова, его доверчивую улыбку и почувствовал, как мне трудно будет украсть. Несколько раз я вынимал из кармана серебро, считал его и не мог решиться взять. Дня три я мучился с этим, и вдруг всё разрешилось очень быстро и просто; хозяин неожиданно спросил меня:
- Ты что, Пешк'ов, скучный стал, нездоровится, что ли?
Я откровенно рассказал ему все мои печали; он нахмурился.
- Вот видишь, к чему они ведут, книжки-то? От них - так или эдак непременно беда...
Дал полтинник и посоветовал строго:
- Смотри же, не проболтайся жене али матери - шум будет!
Потом, добродушно усмехаясь, сказал:
- Настойчив ты, чорт тебя возьми! Ничего, это хорошо. Однако - книжки брось! С Нового года я выпишу хорошую газету, вот тогда и читай...
И вот, вечерами, от чая до ужина, я читаю хозяевам вслух "Московский листок" - романы Вашкова, Рокшанина, Рудниковского и прочую литературу для пищеварения людей, насмерть убиенных скукой.
Мне не нравится читать вслух, это мешает мне понимать читаемое; но мои хозяева слушают внимательно, с некоторою как бы благоговейною жадностью, ахают, изумляясь злодейству героев, и с гордостью говорят друг другу:
- А мы-то живём - тихо, смирно, ничего не знаем, слава те, господи!
Они путают события, приписывают поступки знаменитого разбойника Чуркина ямщику Фоме Кручине, путают имена; я поправляю ошибки слушателей, это очень изумляет их.
- Ну, и память же у него!
Нередко в "Московском листке" встречаются стихи Леонида Граве, мне они очень нравятся, я списываю некоторые из них в тетрадку, но хозяева говорят о поэте:
- Старик ведь, а стихи сочиняет.
- Пьяница, полоумный, ему всё равно.
Нравятся мне стихи Стружкина, графа Мементо-Мори, а женщины, и старая и молодая, утверждают, что стихи - балаганство.
- Это только петрушки да актёры стихами говорят.
Тяжёлые были мне эти зимние вечера на глазах хозяев, в маленькой, тесной комнате. Мёртвая ночь за окном; изредка потрескивает мороз, люди сидят у стола и молчат, как мороженые рыбы. А то - вьюга шаркает по стёклам и по стене, гудит в трубах, стучит вьюшками; в детской плачут младенцы, хочется сесть в тёмный угол и, съёжившись, выть волком.
В одном конце стола сидят женщины, шьют или вяжут чулки; за другим Викторушка, выгнув спину, копирует, нехотя, чертежи и время от времени кричит:
- Да не трясите стол! Жить нельзя, гвозди-козыри, собаки на мышах...
В стороне, за огромными пяльцами, сидит хозяин, вышивая крестиками по холстине скатерть; из-под его пальцев появляются красные раки, синие рыбы, жёлтые бабочки и рыжие осенние листья. Он сам составил рисунок вышивки и третью зиму сидит над этой работой, - она очень надоела ему, и часто, днём, когда я свободен, он говорит мне:
- Ну-ко, Пешк'ов, садись за скатерть, действуй!
Я сажусь и действую толстой иглой, - мне жалко хозяина и всегда, во всём хочется посильно помочь ему. Мне всё кажется, что однажды он бросит чертить, вышивать, играть в карты и начнёт делать что-то другое, интересное, о чём он часто думает, вдруг бросая работу и глядя на неё неподвижно удивлёнными глазами, как на что-то незнакомое ему; волосы его спустились на лоб и щёки, он похож на послушника в монастыре.
- Ты о чём думаешь? - спрашивает его жена.
- Так, - отвечает он, принимаясь за работу.
Я молча удивляюсь: разве можно спрашивать, о чём человек думает? И нельзя ответить на этот вопрос, - всегда думается сразу о многом: обо всём, что есть перед глазами, о том, что видели они вчера и год тому назад; всё это спутано, неуловимо, всё движется, изменяется.
Фельетонов "Московского листка" не хватало на вечер, я предложил читать журналы, лежавшие в спальне под кроватью, молодая хозяйка недоверчиво сказала:
- Чего же там читать? Там только картинки...
Но под кроватью, кроме "Живописного обозрения", оказался ещё "Огонёк", и вот мы читаем Салиаса "Граф Тятин-Балтийский". Хозяину очень нравится придурковатый герой повести, он безжалостно и до слёз хохочет над печальными приключениями барчука и кричит:
- Нет, это забавная штука!
- Враньё поди-ка, - говорит хозяйка, ради оказания самостоятельности своего ума.
Литература из-под кровати сослужила мне великую службу: я завоевал право брать журналы в кухню и получил возможность читать ночами.
На моё счастье, старуха перешла спать в детскую, - запоем запила нянька. Викторушка не мешал мне. Когда все в доме засыпали, он тихонько одевался и до утра исчезал куда-то. Огня мне не давали, унося свечку в комнаты, денег на покупку свеч у меня не было; тогда я стал тихонько собирать сало с подсвечников, складывал его в жестянку из-под сардин, подливал туда лампадного масла и, скрутив светильню из ниток, зажигал по ночам на печи дымный огонь.
Когда я перевёртывал страницу огромного тома, красный язычок светильни трепетно колебался, грозя погаснуть, светильня ежеминутно тонула в растопленной пахучей жидкости, дым ел глаза, но все эти неудобства исчезали в наслаждении, с которым я рассматривал иллюстрации и читал объяснения к ним.
Эти иллюстрации раздвигали предо мною землю всё шире и шире, украшая её сказочными городами, показывая мне высокие горы, красивые берега морей. Жизнь чудесно разрасталась, земля становилась заманчивее, богаче людьми, обильнее городами и всячески разнообразнее. Теперь, глядя в заволжские дали, я уже знал, что там нет пустоты, а прежде, бывало, смотришь за Волгу, становится как-то особенно скучно: плоско лежат луга, в тёмных заплатах кустарника, на конце лугов зубчатая чёрная стена леса, над лугами - мутная, холодная синева. Пусто на земле, одиноко. И сердце тоже пустеет, тихая грусть щекочет его, все желания исчезают, думать - не о чём, хочется закрыть глаза. Ничего не обещает унылая пустота, высасывая из сердца всё, что там есть.